– Значит, – сказал он, – нужны особые меры охраны!
Передать все тончайшие нюансы этой встречи невозможно. Богров, кажется, и не предполагал, что жандармы так охотно клюнут на его приманку. Вся обстановка напоминала грубейший фарс: сидят матерые волкодавы политического сыска и делают вид, что поверили в детский лепет дешевого провокатора. Это свидание подверглось анализу наших историков: «Гениальным политическим нюхом Курлов и K° учуяли, что неожиданный приход Богрова является тем неповторимым случаем, который могут упустить только дураки и растяпы. Они отлично знали, что предвосхищают тайное желание двора и камарильи – избавиться от Столыпина! Риск, конечно, был. Но игра стоила свеч…»
Курлову стало жарко – он раздернул крючки мундира на шее. Через десять лет, жалкий белоэмигрант, сидя на задворках мрачного Берлина, он будет сочинять мемуары, в которых, не жалея красок, распишет, как он любил Столыпина, а Столыпин обожал его – Курлова! Подобно лисе, уходящей от погони, он пышным жандармским хвостом станет заметать свои следы, пахнущие предательской псиной. Но это случится через десять лет, когда Курлов даже бутылочке пивка будет рад-радешенек, а сейчас – за стенкой! – стол ломился от яств, и жандарм, в предвкушении небывалого взлета своей карьеры, хотел только одного: стопку холодной, как лед, анисовой и немножко икорки с зеленым луком…
– Я думаю, все уже ясно, – сказал он, поднимаясь.
Курлов остался пить анисовку, понимая, что Богров сделает его министром внутренних дел. Как сделает – это, пардон, уж дело самого Богрова… Грязно сделает? Плевать. Пускай даже грязно! Вообще, читатель, политика иногда выписывает такие сложные кренделя, каких не придумать и на трезвую голову. Богров уходил вдоль оживленного Крещатика, предоставленный самому себе, уже вовлеченный в водоворот честолюбивых страстей, и – что поразительнее всего! – Богров в этот день ощущал себя государственным человеком … Дома он сказал родителям:
– У меня сегодня был на редкость удачный день!
Папа и мама порадовались за сыночка, не догадываясь, что их дом уже насквозь просвечен полицейским рентгеном. В практике царской охранки известны два вида филерного наблюдения – густое и редкое. За домом Богровых установили густое! При этом даже самый хитрющий клоп, если бы ему пожелалось выбраться на улицу, не смог бы этого сделать – клопа заметили бы и арестовали. Конечно, никакая Нина, никакой Николай Яковлевич в дом Богровых не входили и не выходили…
Генерал Курлов начинал большую игру!
Ва-банк своей карьеры он ставил жизнь премьера.
И не только его… Может быть, и царя?
Кулябка навестил киевского городского голову.
– Господин Дьяков, первого сентября в театре будет исполнена опера «Сказка о царе Салтане»… Мне бы билетов…
– Вам с женою – пожалуйста, всегда рады.
– Не мне. Надо обставить охрану царя.
Кулябка просил двадцать билетов, Дьяков дал ему семь.
– Простите, я должен записать номера рядов и кресел.
– К чему такой педантизм? – возмутился жандарм.
– Ах, милый Николай Николаич, – отвечал Кулябке городской голова града Киева, – мало ли чего в нашей паршивой жизни не случается! И я не хочу, чтобы мне потом голову сняли…
Дьяков, среди прочих номеров, записал и данные рокового билета: ряд № 18, кресло № 406. Здесь будет сидеть Богров!
Киев, 29 августа, обычный день… Коковцев вывез из столицы целый штат министерства – шло составление государственной сметы, и финансисты купались в морях монопольной водки, ухали миллиарды на постройку дредноутов, вкладывали миллионы в казенные пушечные заводы. В пушистом халате, попивая остывший чай, Коковцев расхаживал по канцелярии и чаще всего говорил, что «здесь надо урезать… тут сократить…». Потом фланирующим барином (еще красивый холеный мужчина), помахивая тросточкой, он прогулялся до квартиры премьера. С улицы стояла очередь ходоков и просителей: Столыпин продолжал в Киеве работу как министр внутренних дел, – нервный, задерганный, крикливый.
– Сейчас я кончу, – сказал он, завидев Коковцева. Они прошли в комнаты, где Ольга Борисовна, жена Столыпина, сервировала чай; премьер негодовал: – Я оставил свой автомобиль в Питере, надеясь, что мне, не последнему человеку в мире, выделят киевский… Черта с два! Жандармы забрали его себе. Просил у Фредерикса карету – говорит, что все заняты. И вот я, премьер, вынужден кричать на улицах: «Эй, извозчик!..»
Он спросил – надолго ли Коковцев в Киеве?
– Первого сентября мой вагон прицепят к питерскому.
– Завидую вам, – вырвалось у Столыпина. – Хочется домой. Честно говоря, неспокойно мне как-то… в этом Киеве!
Коковцев барственным жестом извлек из кармашка пестрого жилета дедовские часы, щелкнул крышкой.
– Ого! Скоро прибудет царь. Как бы не опоздать…
Столыпин ехал встречать царя на вокзал в наемной колясочке. Киев был расписан, как праздничный пряник. Дома украсились флагами, вензелями, портретами. Буржуазия задрапировала балконы коврами, в окнах выставлялись цветы, горела иллюминация. В густой толпе народа, средь шума и гвалта, полиция задержала коляску с премьером. «Назад!» – последовал окрик.
– Вы что, не узнаете меня? Я же Столыпин…
Он все-таки пробился на перрон, но в суматохе царь не обратил на Столыпина внимания. Разъезд кортежа прошел без него, и премьер в самом конце процессии трясся на своих дрожках, следуя за дежурными флигель-адъютантами. «Меня сознательно оскорбляют», – шепнул он Есаулову… В публике городовые бесплатно раздавали брошюрки, срочно отпечатанные тысячным тиражом. Автором брошюрки считался Распутин, но я в это не верю. Вот образчики пропагандистской чепухи: «Что поразило встрепенуться и возрадоваться Киевскому граду? Так трепещет весь народ и аристократия, одни жиды шушукаются и трепещут… Солдатики просто не человеки – подобны ангелам: они от музыки забыли все человечество, и музыка отрывает их от земли в небесное состояние». Глупее – и хотел бы, да не придумаешь!.. Столыпину в политической феерии отвели место в хвосте, а все цветы и улыбки выпали на долю царя и царицы. Александра Федоровна сидела в ландо с гримасой на лице, которая по плану должна бы выражать любезность. И вдруг, презренная ко всем, она поклонилась – она отвесила поклон! – прямо в толпу киевлян, которые зашушукались: