Нечистая сила - Страница 237


К оглавлению

237

Рокамболь на полицейской подкладке не учел лишь одного – что ВЧК установило за ним наблюдение, и он, тертый жизнью калач, учуял опасность заранее. Чекисты пришли его арестовывать, но квартира на улице Жуковского была уже пуста… В пасмурный денечек 1918 года на станцию Белоостров прибыл состав из Петрограда; здесь проходила граница с Финляндией, здесь работал «фильтр», через который процеживался поток бегущих от революции людей, будущих эмигрантов. Солидный господинчик с круглым кошачьим лицом и очень большим темным ртом предъявил контролю иностранные документы. «Порядок! Можно ехать». Хлеща мокрыми клешами по загаженным перронам, прошлялся мимо матрос.

– Вот ты и в дамках, – сказал он этому господину. – Год назад караулил я тебя, гниду, в крепости. Сидел ты на крючке крепко, и не пойму, как с крючка сорвался…

«Иностранец» сделал вид, что русской речи не понимает. Контроль верил его документам, еще вчера подписанным в одном иностранном консульстве, и матросу велели не придираться. Шлагбаум открылся… Но тут, в самый неподходящий момент, возникла актриса Надежда Доренговская – пожилая матрона с гордым и красивым лицом, с ног до головы обструенная соболями.

– Ванечка! – сорвался с ее губ радостный возглас.

Радостный, он стал и предательским. Матрос передернул на живот деревянную кобуру, извлек из нее громадный маузер.

– Вот и шлепнем тебя в самую патоку…

Манасевича-Мануйлова вывели на черту границы, разделявшей два враждующих мира, и на этом роковом для него рубеже Рокамболь с громким плачем начал рвать с пальцев драгоценные перстни… Захлебываясь слезами, он кричал:

– Ах, я несчастный! Как все глупо… теперь все пропало! А как жил, как жил… Боже, какая дивная была жизнь!

Винтовочный залп сбил его с ног, как пулеметная очередь. Он так и зарылся в серый истоптанный снег, а вокруг него, броско и вызывающе, сверкали бриллианты. Не поддельные, а самые настоящие… Доренговской вернули документы.

– Вас, мадам, не держим. Поезжайте в Европу.

Актриса сыграла свою последнюю роль.

– В Европу? – рассмеялась она. – Одна, без Рокамболя? Да я там в первый же день подохну под забором…

И, даже не всплакнув, покатила обратно в голодный Петроград, ждавший ее пустой нетопленой квартирой. Людские судьбы иногда пишутся вкривь и вкось, но все же они пишутся…

* * *

А теперь, читатель, вернемся в осень 1916 года.

Издалека, от линии фронта, на столицу катил санитарный поезд, наполненный ранеными; работу этого поезда возглавлял думский депутат Владимир Митрофанович Пуришкевич; сейчас он ехал в столицу на открытие осенней сессии Думы…

Под ним надсадно визжало истертое железо путей, и в этом скрежете колес о ржавчину рельсов Пуришкевичу казалось, что он слышит чьи-то голоса, то отрицающие, то утверждающие:

«Убийца нужен?.. Или не нужен?.. Нужен?.. Не нужен?.. Нужен-нужен-нужен!» – голосило железо.

Пуришкевич чистил свой любимый револьвер «соваж».

1. Браво, Пуришкевич, браво!

Прямой внук императора Николая I великий князь Николай Михайлович средь многочисленной романовской родни занимал особое положение. Это был ученый историк и знаток русской миниатюры, оставивший после себя немало научных трудов, в которых не пощадил коронованных предков, разоблачая многие тайны дома Романовых; он был фрондером, наружно выказывая признаки оппозиции к царствованию Николая II, который доводился ему внучатым племянником. Этот историк называл царицу одним словом – стерва (не слишком-то почтительно). Николай Михайлович так и говорил:

– Она торжествует, но долго ли еще, стерва, удержится? А он мне глубоко противен, но я его все-таки люблю…

Дневнику историк поверял свои мысли: «Зачатки непримиримого социализма все растут и растут, а когда подумаешь о том, что делается у берегов Невы, в Царском Селе – Распутины… всякие немцы и плеяда русских, им сочувствующих, – то на душе становится жутко». Николай Михайлович – это принц Эгалите, только на российской закваске; в нем не было, как у Филиппа Эгалите, крайней левизны, но была шаткость. Осталось уже недолго ждать, когда его высочество, ученик профессора Бильбасова, станет другом Керенского, ежедневно с ним завтракавшего, а в петлице сюртука «принца Эгалите» скоро вспыхнет красная ленточка революции…

Но сейчас первые числа ноября 1916 года! Дума потребовала срочной отставки Штюрмера; Пуришкевич навестил историка в его дворце близ Мошкова переулка, где великий князь проживал сибаритствующим холостяком среди колоссальных коллекций миниатюр, которые не умещались в палатах и были развешаны даже в ароматизированных туалетах… На вопрос Николая Михайловича – что же будет дальше, Пуришкевич ответил:

– А что? Уже много сделано, чтобы всем нам быть повешенными, но толку никакого. Никто из нас не собирается строить баррикады, а следовательно, не станем призывать на баррикады и других. Дума – лишь клапан, выпускающий избыток пара в атмосферу.

– Штюрмер слетит, – сказал Николай Михайлович. – По секрету сообщаю: вся наша когорта Романовых на днях переслала государю коллективное письмо, прося его величество устранить свою жену от участия в государственных делах.

– Вы тоже один из авторов этого письма?

– Я даже не подписался под этой чушью.

– Почему? – спросил Пуришкевич, протирая пенсне.

– Семейной болтовни было достаточно…

Два человека, по-своему умных и страстных, сидели друг против друга, один прямой внук Николая I, другой внук крестьянина, их объединяло общее беспокойство. Николай Михайлович признался, что составил свою собственную записку для императора. «Боюсь, – сказал он ему, – что после этой записки ты арестуешь меня». – «Разве так страшно? – спросил Николай II. – Ну что ж, будем надеяться, все обойдется мирно…»

237