– Любой министр как бульварная газетенка: если два года выдержал, то издание уже прочное и начинает давать дивиденд…
Настало 27 апреля. Еще никогда Зимний дворец не видел столько крестьянских свиток, восточных халатов, малороссийских жупанов и польских кунтушей. Для апреля день был на диво жаркий, почти удушливый. Разбежались пажи-скороходы. Взмахивая сверкающими жезлами, тронулись церемониймейстеры. В сонме ключников-камергеров величественно выступал гофмаршал. Громко хрустели платья придворных дам, осыпанные драгоценностями. Вот пронесли корону с рубином в 400 полных каратов…
– Амнистии! – долетало с улиц. – Отворите тюрьмы!
Придворный и сановный мир был представлен мундирами разных окрасок, включая и «цвет бедра испуганной нимфы». Государственный совет позлащенной плотиной стоял напротив серобудничной толпы думцев. Величавую картину «единения» дорисовывала публика на хорах. Там разместилась наемная клака, получавшая от Фредерикса по 20 копеек с возгласа «Слава государю!» и по целому рублю на рыло за «стихийный экстаз» в исполнении гимна… Когда молебен, которым на Руси осенялось любое начинание в государстве (даже самое поганое), закончился и духовные отцы отволокли аналой в сторонку, царь по ступеням взошел на трон и лишь на секунду присел на самый краешек престола, стараясь не коснуться складок горностаевой мантии. Фредерикс открыто, никого не таясь, протянул шпаргалку, и Николай II (без помощи шапки) зачитал обращение к депутатам:
– Всевышним промыслом врученное мне попечение о благе отечества побудило меня призвать к содействию в законодательной работе выборных от народа…
Это первая, а вот последняя фраза речи царя:
– Приступите с благоговением к работе, на которую я вас призвал, и оправдайте достойно доверие царя и народа!
Между началом и концовкой лежала гнетущая пустота. Правда была злостно игнорирована. Выражения казенны и беспомощны. Обычное вялое празднословие – ни уму, ни сердцу. Далее по плану должно бы грянуть молодецкое «ура», но случилось непоправимое: Дума молчала. Только на хорах, добывая себе на хлеб и детишкам на молочишко, бесновалась вульгарная клака.
– Империя… больна! – произнес кто-то.
Лишь одна Мария Федоровна, приехавшая из Дании ради открытия Думы, сумела сохранить на своих губах очаровательную улыбку, которой и одаривала всех – левых и правых. Николай II попросту растерялся. От губ его жены, бестактно залитой бриллиантами, осталась лишь тонкая ниточка. С нею случилось то, что уже было однажды в Ливадии, – Алису обрызгало яркими пунцовыми пятнами, побагровели грудь и шея, и уже никакие алмазы не могли скрыть этой краски ярого, животного гнева. Акт церемонии закончился. Настроение царской семьи и свиты было подавленным. Эта злоба комком застряла в горле царя, и два часа подряд Николай, несмотря на все старания лейб-медиков, не мог произнести ни слова – у него образовалась спазма глотки (globus histericus).
Положение не исправил и санкт-петербургский градоначальник, любимец царя, его генерал-адъютант фон-дер-Лауниц.
– Ваше величество, – сказал он, испытывая желание припасть на колено, – верьте, что на Руси остались честные люди, которые сумеют умереть при атаке на… Таврический дворец!
Все дальнейшее можно обрисовать одним лишь словом – хаос. После ремонта Таврического дворца в коридорах еще валялись стружки, из углов еще не скоро выметут все опилки. Каждые пять минут, не выдерживая пулеметной скорости речей, за пультами менялись стенографисты. Профессор Муромцев, председатель Думы, с трибуны назвал Николая II (впервые за всю историю России) «конституционным монархом».
В кулуарах Думы бродили сановники, возмущаясь:
– Вы слышали, что там болтают? Почти как в Англии…
Витте перед отъездом за границу имел прощальную аудиенцию у императора. Министр финансов Коковцев навестил экс-премьера империи, дабы попрощаться с ним.
– Ну, что там этот брандмайор, который спешит на любой пожар и все время закручивает свои немыслимые усищи?
Коковцев понял, что Витте спрашивает о Столыпине.
– Петр Аркадьевич еще не освоился. После саратовского затишья нелегко оказаться в сонме кадетских депутатов. Но одна лишь фраза Столыпина многое в его характере объяснила…
– Какая? – спросил Витте (вежливо-внимательный).
– Когда Дума разбушевалась, стали кричать, что он сатрап, Столыпин поднял над собой кулак и произнес с удивительным спокойствием: «Да ведь не запугаете…» И депутаты сразу притихли: они почувствовали присутствие сильной личности!
Витте долго молчал, голенасто вышагивая между треножниками, на которых были укреплены не поместившиеся на стенах холсты с портретами былых монархов и настоящих. Вдруг он замер возле овального портрета Николая II, писанного придворным живописцем Галкиным, и долго вглядывался в «глаза газели» (глаза царя).
– Это очень плохо кончится… для Столыпина!
От таких слов Коковцев даже дернулся в кресле:
– Почему вы так решили, Сергей Юльевич?
– Ах, милейший коллега, – со вздохом отвечал Витте (и подозвал фокстерьера, чтобы погладить его по мягкой шерстке). – Неужели вы еще не добрались до главной начинки нашего государя? Николай Александрыч не терпит никого, кроме тех, коих считает ниже себя. Стоит кому-либо проклюнуться на вершок выше императорского стандарта, как его величество берет ножницы и… подстригает дерзкого! Потому и думаю, что со временем будет острижена и голова Столыпина с его лихо закрученными усами!
– Ну уж… – неловко рассмеялся Коковцев.