– В чем же это выразилось, Аликс?
– Странно, что ты сам этого не замечаешь… Развалился перед тобой в кресле, хватает со стола твои папиросы, а говорит в таком тоне, будто он – учитель, а ты перед ним – школьник.
– Я этого не почувствовал, – отвечал царь жене. – С другой стороны, не ходить же ему по струнке! Все-таки… премьер.
В костлявых пальцах императрицы быстро сновали вязальные спицы, и слова ее текли, как пряжа.
– Даже этот мерзавец Витте был куда как вежливее, – зудила она как муха. – Помнишь, здесь же, в Бьёрке, когда ты соизволил дать ему титул графа, он четырежды кидался на колени, жаждая поцеловать твою руку… Не забывай, Ники, что ты царь, ты самодержец, а барин Пьер Столыпин лишь твой верноподданный. Мог бы он и постоять в твоем присутствии!
– Столыпин производит на меня приятное впечатление.
Появилась Анютка, с размаху плюхнулась в кресло.
– Столыпину не мешало бы еще поучиться, как смеяться в присутствии монаршей особы. Произнес бы деликатное «хе-хе», и хватит! А то оскалил белые дворянские клыки и гогочет, как не в себе: «ха-ха-ха»! Здесь ему не Саратов, – сказала Анютка, закуривая царскую папиросу. – Что за дикость! Где он хоть воспитывался, невежа? В Пажеском, в Правоведении? Или в Лицее?
Император, вздохнув, направился к трапу. Сказал:
– Петр Аркадьич с отличием окончил физико-математический факультет Санкт-Петербургского университета…
Поднявшись в буфет, он стал пробовать сорта портвейнов. «А что, если Столыпин и правда метит в русские Бисмарки?»
Качало яхту – качало и царя.
Депутат Муханов рассказывал, что не слышал взрыва и в абсолютной тишине оказался сброшен со стула. Не потеряв сознания, он тут же поднялся, пораженный внезапно наступившей ночью. Тьма возникла от грязной штукатурки, которая в мгновение ока превратилась в мелкий черный порошок, и дышать стало невозможно. А рядом с собой Муханов заметил фигуру церемониймейстера Воронина, спокойно стоявшего возле стены. Человек высился совершенно неподвижно, только у него недоставало одной детали… головы!
Это случилось 12 августа на Аптекарском острове столицы, где размещалась дача Столыпина. Во время приема просителей и чиновников к дому подкатило барское ландо, из которого вышли трое, неся портфели. Двое из них были в форме офицеров. Дежурный жандарм слишком поздно заметил неладное:
– Держите их… у этого борода наклеенная!
Эсеры-максималисты с возгласами:
– Да здравствует свобода! – шмякнули под ноги себе портфели с бомбами, и они же первыми исчезли в огне и грохоте.
Министр иностранных дел Извольский прискакал на Аптекарский раньше всех. Возле крыльца дачи в ужасных муках умирали лошади, из хаоса стропил и балок, средь кирпичей и обломков мебели торчали руки, головы и ноги людей. Тихо капала кровь. Кричали из развалин придавленные и умирающие. Извольский нашел Столыпина в садовом павильоне. Премьер сидел за чайным столиком, врытым в цветочную клумбу, и – бледный – жадно курил папиросу. Папироса, как и пальцы его, была словно покрыта красным лаком.
– Нет, – отвечал Столыпин, – я даже не ранен. Это кровь моего сына, которого я своими руками откопал из развалин. Жена цела тоже, но вот Наташа… ей лишь пятнадцать лет! А ног нет – одни лохмотья. Вот жду! Из академии вызвали Павлова…
Максималисты хотели убить премьера, но он остался невредим. В единой вспышке взрыва погибло свыше 30 и было изувечено 40 человек, не имевших к Столыпину никакого отношения. Умерли в муках фабричные работницы, с большим трудом добившиеся приема у председателя Совета министров по своим личным нуждам.
Террор не убивал людского горя на земле.
Террор лишь усилил людское горе на земле.
Приехал на автомобиле знаменитый хирург Павлов, на траве перед домом осмотрел дочь Столыпина и сказал кратко:
– Увозим ее! Без ампутации не обойтись…
На лужайке пожарные раскладывали трупы, вид которых был страшен. Сила взрыва оказалась столь велика, что деревья вдоль набережной Невы вырвало с корнем, а на другой стороне реки в дачных виллах богачей высадило все стекла из окон.
– А я даже не оглушен, – удивлялся Столыпин. – Вот после этого и не верь в высшее провидение…
Николай II поборол в себе обычное равнодушие к чужим бедам и вечером того же дня нашел случай выразить Столыпину самое сердечное сочувствие. Он обещал, что лучшие врачи столицы приложат все старания, дабы спасти ему дочь и сына. А на прощание его величество подложил премьеру хорошую грязную свинью:
– Петр Аркадьич, извините, что в такой тяжкий для вас момент обращаюсь с просьбой… Мне, поверьте, стало уже неловко отказывать в прошениях о смягчении смертных приговоров. Вы как премьер не возьмете ли и эту обязанность на себя?
– Возьму, – ответил Столыпин. – Нас не жалеют, я тоже не стану жалеть. Кому суждено висеть, тот у меня нависится!
– А себя вы должны поберечь, – сказал ему царь. – На квартире министра вам оставаться опасно. Зимний дворец как раз пустует. Берите семью и занимайте мои апартаменты.
Отныне император сдавал Зимний дворец на прожитие своим министрам – поквартирно, словно это был доходный дом. Ночью Столыпин сидел на царской постели, слушал, как в соседней комнате дворца кричит его дочь Наташа, которой врачи ампутировали ногу. Возле жены мучился от боли раненый сын.
За окнами по черному небу неслись черные облака.
Столыпин вдруг ослабел, его плечи затряслись от глухих, судорожных рыданий. Слезы заливали ему лицо.
– Лучше бы меня… меня! – выкрикивал он. – Наташа ведь совсем девочка. Как жить ей дальше… безногой? О господи! Да ведь разве я в чем-либо виноват?