– Землякам мое уваженьице! Уж вы помогайте мне барахло-то в избу занесть. Все ли дома в порядке? Давно не писал…
Выбежала на крыльцо Парашка с детьми – и в ноги мужу (под круглыми коленками бабы горячо и влажно растопился снег).
– Гришенька! Кормилец наш… возвернулся.
– Чего радуешься? – отвечал Распутин. – Вот я тебя вздую для порядка, чтобы себя не забывала…
Покровские густо облепили плетень. Чего только не навез Распутин! Три самовара, машинка швейная, которую ногою надо крутить, сундуки с тряпками. Завернутую в войлок, протащили в избу гигантскую пальму в деревянной кадушке, какие стоят в богатых трактирах. А поверх последней телеги лежало нечто невообразимое, большое и черное, торчали вразброд три толстые ноги с колесиками вместо копыт… Дедушка Силантий спросил:
– Это што ж за хреновина? И на што она тебе?
– Рояля такая… Боюсь, не поймете. Одним словом, машина. Как-нибудь я вам на ней музыку сыграю.
Дюжие парни-добровольцы, предчуя даровую выпивку, осатанев от усилий, пихали рояль в избу – то передом, то боком.
– Не идет, зараза, туды-т ее в гвоздь! Что делать-то?
– Клади! – сказал Распутин, и рояль опустили на снег, парни вытирали пот. – Покеда новый дом не отгрохал, – заявил Гришка, – пущай рояля в хлеву побережется. Тока бы корова не пужалась.
Сбросив шубу на снег, он повернулся к Парашке:
– Ну, пойдем, сука тобольская… потолкуем.
Завел супругу в комнаты и поучил вожжами. Но лупцевал на этот раз без охоты, без остервенения, как раньше бывало. Баба и сама чуяла, что бьют ее лишь «для прилику», ради домашнего порядка, а подлинного гнева нет… Распутин напоследки протащил Парашку за волосы вдоль половицы и сказал миролюбиво:
– Накрывай на стол. Я тебе гостинцев разных привез… Селедочки-то не найдется ль в дому? Хорошо бы с молокой…
Парашка упрятала волосы под платок, радостно суетясь.
– Ой, Гришенька, родненький. Чичас. Все будет.
– То-то, стерва! – сказал Распутин.
Дедушка Силантий с бельмом на глазу вперся в горницы.
– Уж ты скажи мне, Гриша, откель богатство тако?
Распутин отбросил вожжи, отряхнул штаны.
– Что нам деньги! – отвечал, приосанясь. – Мы сами чистое золото… Теперь заживу. Заходи, дед, кады хошь. Будем кофий по утрам хлобыстать.
Вышел он на крыльцо, красуясь. Между прочим, чтобы похвастаться, развернул перед толпой свой тугой бумажник.
– Чтой-то, – сказал, – уже позабыл я, сколько деньжат в дорогу брал. Надо пересчитать.
Толпа затаила дыхание, тихо постанывая от зависти, пока в пальцах Гришки шелестели радужные пачки «катеринок».
– Ну, мужики, подходи по одному. Угощать стану!
Баб награждал конфетами полной горстью, а мужикам наливал по стакану чего-то коричневого, они выпивали и отходили прочь, делясь сомнениями:
– Не то! Не шибает… да и сладко, как патока.
– Вы еще недовольны, сиволапые! – грохотал с крыльца Распутин. – Я вас царской мадерой потчую, а вы кривитесь… Смотри!
Показывая пример, как надо пить мадеру, он запрокинул голову, разинул пасть пошире и между гнилых черенков зубов воткнул в себя горлышко бутылки. Вся деревня замерла, наблюдая, как двигается под бородищей Распутина острый кадык, как медленно, но верно иссякает содержимое посудины. Допил все вино до конца, а пустую бутылку далеко зашвырнул в сугроб.
– Во как надо! Чай, мадера-то царская.
Ему не верили:
– Кака там царская! Небось на станции купил…
Исправник Казимиров вынес на крыльцо граммофон.
– Григорья Ефимыч, куда прикажете ставить?
– Да хоша в снег… Заводи погромче!
Расписанная лазоревыми цветочками широченная труба граммофона издала шипение, а потом на все село грянул Шаляпин и оглушил покровских баб и мужиков:
Люди гибнут за металл,
за-а мета-алл!
Сатана там правит бал,
там пра-авит бааааа…л!
Распутин показывал мужикам рубахи свои:
– Сама царицка и вышивала. Вот и метка ее на подоле.
Все поверили, что рубахи на Распутине истинно царские. Но поняли так, что Распутин царей обворовал.
– Ой, Гриша, а не страшно ли тебе? – спрашивали.
– Да кто меня тронет-то?
Дедушка Силантий дал ему практический совет:
– Я тебе, Гришок, такое скажу. Коли наворовался от царей, так теперь скройся и затихни. Как бы не проведали, что ты тута гуляешь… Тадысь погубят. Ей-ей, во сне кишкою удавят!
– А што мне цари! – кочевряжился Распутин, хмелея пуще прежнего. – Я с ними запросто… Бывалоча, еще сплю. А ко мне уже телефоны наяривают. Опять зовут чай пить. Без меня и не сядут. Царь мне в ноги кланялся, а царицу эту самую я на себе таскал. Хватал ее всяко. Она ничего! Не кусачая.
Исправнику Казимирову он вдруг заявил:
– А попа Ильина на селе живым не оставлю. Он, вражья сила, на меня донос накатал. Будто я жития неправедного… Ну, так я ему сейчас устрою житие! Пошли все со мной…
Распутин переколотил стекла в окнах отца Николая; несчастный священник, выставясь наружу, возмущался с плачем:
– В экий морозище, анафема, ты меня без стекол оставил. Господин исправник, почто стоите? Почто не прикажете? Да кто он таков, чтобы служителю церкви стекла выбивать?
– Ах ты, мать твою… – отвечал «старец». – Ты ишо узнаешь, кто я такой. Нонеча я стал возжигателем царских лампад, и таким гугнявцам, как ты, я не чета…
…Через годы, когда имя Распутина уже гремело по России, дотошные корреспонденты петербургских газет доискались и до бедного священника Николая Ильина, которого нашли в задвённом таежном улусе, среди якутов и политических ссыльных.
– Небось на Москве-то сейчас солнышко тепленькое, – сказал он и заплакал. – Это Гришка сюда запек. Теперь, видать, и до смерти не выберусь на родину…