Ехали они, ехали. К чертям на кулички. Разговаривали. Илиодор решил выведать у Гришки тайну его успеха при дворе.
– Ты, Гриша, пей, а меня уволь. Я на вино слаб…
Подпоив Гришку, он повел на него атаку по всем правилам логики. Давно уже приметив в Распутине непомерное тщеславие (не свойственное массе русского крестьянства), Илиодор умышленно сыпанул солью на самую болезненную рану Гришки:
– А не верю я тебе, Гриша, обманщик ты! Плетешь ты что-то о своем положении при царях, да врешь, наверное.
– А хто тебя в Царицын устроил? Тока пальчиком шуранул, кому надо подмигнул – и ты тама! Рази не я? Или, может, скажешь, что и газеты меня задарма облаивают?
– Мало ли кого не лают в газетах, – подзуживал иеромонах. – Про меня, эвон, тоже пишут, будто я разбойник какой.
– Нет, ты погоди… Да знаешь ли, куда я вхож к царям? Аж прямо в спальню, да! Царицку целую, она ко мне жмется, как ребенок. Это ей, вижу, нравится. А я – пожалте: нам не жалко!
– Врешь, – сказал Илиодор, словно ударил.
Распутин даже зубами скогорготнул – в ярости:
– Так я те докажу! Вот прибудем в Покровское, сундук отворю, у меня на дне ево письма царицки лежат. Сам прочтешь…
– Ну-ну, – говорил Илиодор. – Покажи. Может, и поверю.
За окном вагона малость расступилась тайга, потянулся длинный унылый барак. Распутин приник к оконному стеклу.
– Что за станция? Чичас сгоношу пол-ящика.
– Сиди. Еще от поезда отстанешь.
– Хто? Я? Тю… От своей судьбы еще не отставал!
Ехали дальше. Под ногами катались пустые бутылки.
– А ты гляди, как меня Русь-то знает! Буфетчик чичас, как другу: «Григорья Ефимыч, для вас… что угодно… печенка свежайшая… пожалте!» Кушай, Сережа, печенку энтую. – Распутин размотал жирный газетный лист, в котором его ругали, обнажил мешанину грязно-серых кусков печенки. – Эх, вкуснятина! – сказал. – Главное, даром! И платить не надоть…
– Ладно тебе. Ты лучше про царей расскажи…
Распутин за четыре минуты опорожнил четыре бутылки.
– А то вот ишо помню… Царь эдак-то поглядел на меня и говорит: «Григорий, а ведь ты – Христос!» Ей-пра, не вру. Глядит прям в глаза и говорит: «Не спорь, Григорий, я-то и сам вижу, что ты у нас Христос…» Мне даже неловко сделалось.
Илиодора такие речи коробили. К царице, после свидания с нею, он относился скверно. Но, будучи убежденным монархистом, страдал за эти рассказы Распутина о царях, в которых Гришка всегда выглядел соколом, а цари негодными цуциками.
– Не веришь мне, што ли? – ерзал Распутин.
– Не знаю, что и сказать… Верить ли тебе?
От недоверия Распутин откровенничал напропалую:
– В пятом годе (аль в шестом? – не помню), кады революция случилась, они Митьку Козельского позвали. А он, убогонький, с ходу заблеял: «Спасайтесь… всех перестукают!» Я в Царское прискакал. Гляжу, царь с царицкой царенка пакуют в тряпки. Совсем уже обалделые, ни хрена не понимают… В чемоданы шмотки пихают. Бежать чтобы… Эх, забыл я, как энта страна-то у них называется, где у них деньги в банке лежат. В обчем, – когда я увидел, как они чемоданы собирают, я тут наорал на них. Стыдил всяко. Они присели. Потом царь с царицкой на колени передо мною опустились. Вовек не забудем, говорят, что ты для нас, Григорий, сделал! А это верно – улизнули б…
– Так уж они тебя и послушались?
– Ей-ей, – крестился Распутин, округлив глаза…
О царе он говорил с явной горечью, как о беспутном родственнике, который мешает ему налаживать прочное хозяйство. Правда: если собрать все высказывания Распутина об императоре, получится немалый том отрицательных отзывов. Все похвалы Распутин расточал в адрес императрицы:
– Баба с гвоздем, она меня понимает. А царь пьет шибко. Пуганый. Я ему говорю: «Брось пить, нешто пьяному-то тебе легше?» А он мне: «Ничего ты, Григорий, не понимаешь». Я с него зароки беру, чтобы вина не пил. Беру на месяц. Так он в ногах у меня наваляется: Григорий, просит, на две недельки. Я ему на полмесяца указываю не нюхать даже. А он, быдто купец на какой ярмарке, недельку себе выторговывает. Слаб! Сла-аб…
Вконец опьянев, Распутин вдруг раздавил в пальцах стакан, начал крыть матюгами Столыпина и Феофана:
– Феофан сдохнет… Столыпин – тоже! Сестра царицкина, Элла, та, что в монахини записалась, вот она да ишо фрейлина есть такая… Тютчева! Грызут меня… Клопы, мать их…
– Чешись, коли кусают. Чешись, Гришуня!
Илиодор оставил его внизу, полез на верхнюю полку. Теперь надо было кое-что продумать, кое-что запомнить навеки. Внизу, между диванов купе, тяжело и громко блевал Распутин…
Слезли с поезда в Тюмени, Распутин сказал, что у него тут есть одна знакомая сундучница. Пошли к ней, чтобы переночевать, на улице Гришка все время сосал грязный палец.
– Чего ты сосешь? – спросил Илиодор.
– Да бес! Кады изгонял его, он меня за палец хватил…
Илиодор ночевал в одиночестве, Гришка то прибегал откуда-то, то снова убегал, каждый раз меняя на себе рубахи.
– Дела, брат… Тут такие дела, не приведи бог!
В сильный морозище ехали до Тобольска, потом на лошадях тащились в санках по скрипучему снегу до Покровского.
– А я брату Антонию тобольскому еще из Челябинска телеграммку свистнул, чтобы он тебе обеденку позволил отслужить.
Стало ясно, что Гришка везет Илиодора с определенной целью, дабы укрепить свое значение среди односельчан.
– Ну и что тебе Антоний ответил?
– Да ничего… поганец такой!
В струях дымков открылось село Покровское, где домочадцы ждали своего кормильца. От калитки до крыльца выстелили они ковры, по которым прошел сам Распутин и провел по ним гостя. Даже внешний вид дома произвел на Илиодора сильное впечатление. Внутри же – кожаные диваны, стеклянные витрины, пальмы и фикусы в кадушках, буфеты натисканы хрусталем и фарфором, всюду масса пасхальных яиц, писанок и крестиков – будто в молельне. По стенам висели царские портреты в очень богатых золоченых рамках. Распутин, похваляясь, с крестьянской бережливостью указывал, какая вещь сколько стоит.